a_staska (a_staska) wrote,
a_staska
a_staska

Categories:

Пообнажаюсь немного)))



Всё повторяется…


I

Когда мне исполнилось 3 месяца, родители завернули меня в одеяло, собрали чемоданы и купили билеты на самолет. Маленький як-40, летавший из Белгорода в Новороссийск. И первое лето моей жизни я провела в доме бабушки и деда на берегу Черного моря. Наверное, тогда я только ревела, ела и, убаюканная завыванием бесноватого норд-оста, засыпала, улавливая во сне дыхание соленого нечта. Но с каждым годом, снова и снова возвращаясь в Новороссийск, я понимала, что это место уже ничем не вытравить из сердца. Оно словно впечаталось где-то внутри, наделив меня безграничной любовью к морю и вечному лету, рассыпав по всему моему детству горсти сладкой жердели, теплых слив и пряные ароматы предвечерних гор. И даже сейчас, когда уже нет в живых дедушки и бабушки, когда от детства остались лишь осколки цветного стекла, я часто представляю себе наш необъятный двор, полный тайн и темных углов дом и дорогу к морю, усыпанную горячим гравием.

II

Новороссийск вырос на берегах Цемесской бухты всего полтора века назад и очень быстро превратился в крупный порт. Со временем, когда центр заполнили первые высотки, город начал расползаться маленькими домиками по склонам гор, разворошенных гулкими взрывами цементного завода. Наш дом был как раз в таком месте, которое здесь называли Балкой. Чтобы добраться до него, нужно было проделать пеший путь, преодолевая крутые подъемы под пение цикад и лай соседских собак. Он был предпоследним на крутой и высокой улице. А дальше начинались склоны Маркотхского хребта – «ежевичных гор», дикая местность, где били ледяные ключи и росла та самая ежевика, которую вслед за местными мы назвали ажиной. Здесь старики пасли своих коз, а мы ловили потешных крабов в холодном озерце и возвращались домой поздно вечером, исцарапанные, с черными от ягод пальцами и губами.

В колючих кустах ажины недалеко от нашего дома прятался старый маяк, который давным-давно освещал кораблям вход в бухту. Отец хорошо помнил те времена, он часто приходил сюда вместе с моим дедом, когда был маленьким. Также как и я теперь сопровождала его в подобных прогулках. Мы спускали с цепи собаку Боцмана – полуовчарку, полудворнягу - и поднимались к маяку. Оттуда город казался туманным миражом со скругленным горизонтом. Справа за гору садилось большое красное солнце, и я пыталась увидеть зеленый луч, о котором с улыбкой рассказывал отец. А потом, когда солнце пряталось за край горы, мы смотрели на город и бухту. Огромные портальные краны ворочались со страшным грохотом, вдаль разбегались улицы, а на другом конце бухты как светлячки разгорались огни. В сумерки это было просто сумасшедшее зрелище. Тогда горизонт стирался, и становилось непонятно, где заканчивается небо и начинается посеревшее море.

Я донимала отца вопросами, а потом жадно слушала его неторопливые рассказы. Он вспоминал, забывая о том, сколько ему лет. Вспоминал, как играл здесь в детстве, как они с дедом ходили на их собственной барже, которая называлась «Волжанка», вспоминал, что было здесь после войны. Вспоминал, как иногда в декабре, из-за перепадов температур во дворе распускались розы, а на следующий день шел снег, и алые лепестки покрывались белыми хлопьями и замерзали. Сколько снега иногда выпадало, в человеческий рост, так что утром невозможно было открыть дверь на улицу и приходилось рыть в этой снежной гуще длинные туннели. Как дымил большой цементный завод. Когда не было на трубах фильтров, и ветер дул в сторону города, все покрывалось сажей и грязью, и выстиранные вещи, сушащиеся на веревках во дворе, и листья деревьев, и трава. Мы сидели на маяке до тех пор, пока не становилось совсем темно. Тогда мы, не спеша, возвращались домой. Сложно теперь передать ту гармонию звуков, которая разрасталась к ночи вокруг. Тарахтели сверчки, гудел город, пряно пахла трава по краям дороги, и горы высились впереди. Темные великаны, заслонявшие низкий небосвод, и крупинки звезд. Часто мы останавливались, задрав головы кверху, и без счету загадывали желания. Звезды здесь падали гроздьями, особенно в жарком августе.
Когда мы возвращались домой, дед уже зажигал во дворе лампу, и миллионы бабочек и мошек начинали биться о матовое стекло светильника. Они слетались и сползались сюда в огромных количествах. Взрослые пили кофе, дед курил крепкие сигареты, кутаясь в смолистый дым как в пальто, включалось радио, обсуждались какие-то скучные, усыпляющие темы. Но меня спать не гнали, и было хорошо.

III

Моя бабушка была для меня человеком непостижимым. До тех пор, пока я не прочитала маркесовское «Сто лет одиночества». И тогда я поняла, что она – это Урсула Игуаран, основательница рода. На ней держался огромный дом, она воспитала пятерых детей и шестерых внуков, она всегда знала, что творится в этом ее сложном, сплетенном из разговоров, политого огорода, изгнанных из сахарницы муравьев, поставленных мышеловок, развешанных на заборе тряпочек, разбитых коленок, сваренного варенья, выстиранного белья, выруганного деда, мире. И она запрещала нам с сестрой и братьями называть ее бабушкой. Мы должны были именовать ее бабуней. Однажды я спросила, почему. Она посмотрела на меня, такая высокая, худая, высушенная временем и каждодневными заботами и ответила, потому что бабушек много, а я одна. И это было правдой. Она такая была одна. В бабуне уживались совершенно несовместимые в моем понимании качества – доброта и строгость. Она могла отругать нас за то, что мы таскали из буфета печенье перед обедом, а потом тут же накормить нас горячими оладьями. Она могла читать стихи Есенина, улыбаясь и посмеиваясь, а потом тут же накричать на деда за то, что тот подсказывает ей забытые строчки. Такой была бабуня.

Дедуня, которого мы тоже не называли просто дедушкой, был напротив очень тихим и неразговорчивым. Мы думали, из-за того, что он не хотел лишний раз сердить бабуню, ведь ее раздражала пустая болтовня. Потому дед никогда не пытался доказать свою точку зрения или поспорить. Понимал, что бесполезно. И при этом имел потрясающее чувство юмора. Я всегда удивлялась этой его черте, потому что знала – в молодости, заброшенный под Севастополь во время Великой Отечественной, он был ранен, а после попал в лагерь для военнопленных. На этом его карьера капитана дальнего плавания, о которой он мечтал с детства, закончилась. После лагеря ему запретили ходить заграницу. Раз в год он должен был отмечаться у особиста, который неизменно обвинял его в шпионаже, издевался, оскорблял, а после отпускал с ехидной улыбкой. Потому дедуня поседел слишком рано, потому был таким худым и сухим как щепка. Люди, которые в свое время смогли выбраться из душегубок лагерей, живут потом с каким-то остервенением, какой-то выключатель в головах у них ломается, и они назло всему живут, живут, и чувствуют такую жажду, которая другим и не доступна. О годах его молодости я знаю совсем мало. Зато, рывшись как-то в старых черно-белых семейных альбомах, обнаружила фото, на котором он крепко прижимал к себе бабуню. Такие молодые оба и такие красивые. И счастливые. Как они любили друг друга, сколько могли бы рассказать о своей молодости, но лишь изредка бабуня вспоминала какие-то обрывки. И то, почти сразу раздражалась, потому что дедуня тоже пытался вспоминать, а ей это не нравилось, все казалось, что он говорит что-то не то.

Дед всегда много курил, сидел на скамейке во дворе и курил, папиросу за папиросой. Помню, как он ходил на базар, приодевшись, закатав у рубашки рукава, надев белую кепку и захватив две большие авоськи, с улыбкой уходил. Такой худой, но такой сильный. Один бог знает, сколько в нем было силы, не только физической и даже не столько физической. Он всегда улыбался и шутил. Вечерами брал тяжелый черный шланг, подключал его к колонке во дворе и поливал огород. И напитавшийся за день жарким солнцем воздух становился прозрачнее, жирный зной растворялся в струях воды, и пахло мокрой землей. Дед всегда что-то выдумывал. Не было и дня, чтобы он не выдумал какой-то чудесной штуки. А когда мы приезжали, он всегда пожимал нам руки, как взрослым. Это он научил нас забавным моряцким поговоркам, по которым определяли погоду. И мы ходили дни напролет и без устали повторяли как считалку «Если солнце красно с вечера, тебе моряк боятся нечего» или тревожно напевали «Если солнце село в тучу, жди, моряк, на море бучу». А когда просоленные насквозь мы возвращались с моря, дед неизменно спрашивал, почему мы не доплыли до Турции. Я его очень люблю до сих пор. И часто вспоминаю, такого сутулого и худого, и его тихие наивные, простые шутки, всегда добрые и искренние.

IV

Когда мы просыпались по утрам, под вьющимся южным виноградом, уже был накрыт стол. Мы сонно брызгались у колонки во дворе, смывая душные летние ночи струями холодной воды, и мчались завтракать. На столе всегда стоял маленький старый чайник, испещренный крапинками сколотой эмали, а из его узкого носика торчало древнее ситичко. Сколько лет было этому ситичку, и сколько чаепитий оно видело, можно только догадываться. Но я помню его с детства. Бабуня заваривала в этом чайнике ароматные травы с огорода: свежую мяту, чайный краснодарский лист, пряную мелиссу. В этом чайнике томились все запахи лета, пропитанные горячим солнцем и короткими июльскими ливнями. Здесь же, в стеклянной банке, были заключены маленькие оранжевые солнышки – варенье из жерделей. Жерделями в Новороссийске называли особый сорт абрикосов, размером с грецкий орех. Ими была усыпана вся улица и весь огород. К вечеру, нагреваясь под жаркими южными лучами, жердели источали немыслимые ароматы. Бабуня брала жестяную миску и шла на задний двор. Упругие оранжевые мячики стукались о дно миски, постепенно заполняя посудину до самого верха. Бабуня мыла жердели в большом ведре, разрезала на половинки и доставала коричневые косточки, пахнущие миндалем, а потом бросала плоды в большой эмалированный таз. В этом тазу она варила свое солнечное варенье, а мы стучали ложками по столу и ждали пенок. Варенье это мы потом намазывали на толстые ломти белого хлеба. Странно, но по какой-то причине здесь пекли только белый хлеб. В пору своего детства я ни разу не видела в новороссийских магазинах черных «кирпичиков». Только пышные, со светлой, хрустящей корочкой, пшенично-белые хлеба.

Часто отец загонял меня на крышу старого сарая, потому что прохудившаяся кровля могла выдержать только меня. Я горстями собирала нападавшие с деревьев маленькие желтинки кислой алычи и фиолетовые сливы. Отец натирал половинки плодов и раскладывал разноцветную кашицу на солнце. Потом из этого чуда получалась очень вкусная пастила, сладкая из слив, кислая, до того, что скулы сводило из недозревшей алычи. Ее скатывали в тугие рулоны, обворачивали газетами и увозили с собой, в зимний, холодный Белгород. Когда мы с сестрой простужались, мама торжественно извлекала из недр шкафов эти загадочные, сотканные из летнего солнца, пастилки и давала нам грызть. Мы смотрели на снег за окном и катали пастилки за щеками, ощущая на языке ароматы далекого юга.

V


В мои пять, шесть, десять Новороссийск казался мне чем-то нереальным, городом сказок, поднявшимся из моря лишь на время моего детства. Когда приходил июнь, мы с сестрой теряли покой. Это ощущение сродни наркоманской ломки: ты жаришься в каменных застенках квартиры, ловя всем телом обжигающие порывы редкого ветерка, ты распахиваешь окна душными ночами и плавишься, растекаясь по раскаленной простыне, и грезишь о свежести морского бриза, прохладе запущенного садика позади бабушкиного дома и резких порывах норд-оста, приносящего утреннюю хмарь и зябкие рассветы. И вот в какой-нибудь самый обычный день отец приходил домой и, загадочно улыбаясь, клал на стол билеты. Билеты на поезд. Когда я подросла, маленький Як-40 отменили, а аэропорт в Новороссийске закрыли, потому что дикие северо-восточные ветры сдували хрупкие самолетики в море и не давали легким крылатым машинам садиться на зачарованные земли. Я видела в этом великую тайну живого города – чтобы попасть в сказку, нужно преодолеть сотни препятствий: упругие ветры, высокие горы, перевалы и глубокие туннели. А туннель, прорезавший кавказские горы на пути к Новороссийску, больше сотни лет здесь был один. И, конечно, закопченные своды этой подземной пещеры тоже хранили свою печальную историю. Ее каждый год рассказывал мне отец.
Новороссийский туннель в свое время спроектировал молодой инженер. Я не знаю ни имен, ни дат. Знаю только, что инженер этот считался талантливым и подающим надежды. По его проекту с двух сторон горы начали работу две бригады. Они должны были долбить камень с тем, чтобы встретиться друг с другом в определенном месте. Но все отведенные на эту работу сроки проходили, а никаких намеков на встречу не было. Инженера обвинили в непрофессионализме. Каждый день на него сыпались новые и новые обвинения начальства, рабочие тоже не желали трудиться впустую. В конце концов, он не выдержал и застрелился. Через два дня бригады встретились.

Я почему – то все время представляла себе этого инженера. Лет 30ти, с добрыми глазами. Я воображала, как он возвращается домой, садится за стол, а к нему весело бежит его маленькая дочь, забирается на колени. Ей интересно, отец вернулся с работы, весь в пыли, с кипой чертежей. Но он отчего-то печален и задумчив. И маленькая складка появилась на лбу, и седина в висках. А потом этот громкий выстрел. И недоумение рабочих, когда на следующий день они услышали грохот по ту сторону скалы, а потом и увидели тех других, которые прорывались сквозь холодный камень им навстречу. А еще мне представлялись черно-белые фотографии в газетах с сообщением о случившемся. Фотографии, на которых инженер с красавицей женой и маленькой дочерью, а внизу печальная подпись.

И каждый раз, когда поезд нырял в холодное брюхо столетнего туннеля, когда мрак накрывал горячий вагон и слышался металлический лязг колес замедляющего ход тепловоза, я прислушивалась. Мне казалось, что под этими черными от копоти, пахнущими смазкой, сводами бродит где-то неприкаянный дух человека. Он громко вздыхает, так что дрожат каменные стены, и что-то бормочет себе под нос. Но когда поезд выныривал из гулкой темноты, я моментально забывала все печали и грустные истории и силилась увидеть первый лоскуток изумрудного моря, сверкающий на солнце, запутавшийся в высохших колючках по краям дороги. Здесь лучи белесого светила были настолько горячими, что к концу июля трава выгорала настолько, что, казалось, будто стоит небывало жаркий октябрь. Но все это: сухая желтизна, солнечный жар, интересные истории, иссушенные горы, пыльные дороги, маленькие домики, увитые виноградными лозами, рассеянные козы по обочинам и подмигивающее море, приближающееся с каждым стуком колес о рельсы – все это улыбалось мне и шептало: «Лето, лето, лето, лето». И, прижавшись носом к вагонному стеклу, я повторяла это слово тысячу раз.

VI
Дорога с вокзала к бабушкиному дому была настоящим испытанием. Нужно было взбираться на гору по крутым, извилистым тропкам на самый верх. И на секунду умолкали даже цикады, когда нагруженные тяжелыми сумками с гостинцами мы плелись по самому солнцепеку, изредка замечая вслух, что изменилось вокруг. Хотя в мыслях уже звякнула рында, прикрепленная к калитке, сипло залаял пес Боцман, хлопнула дверь в доме, и навстречу нам торопятся наши старики. Обнимаемся и целуемся, и пока отец достает подарки, мы с сестрой ныряем в прохладу старого дома, набираем полную кружку холодной воды из ведра и, обливаясь и толкаясь, жадно пьем этот волшебный эликсир. А потом, сперва робко, а после, напрочь забывая обо всем, идем по знакомо-незнакомым комнатам и заново привыкаем к произошедшим за год изменениям. Печку побелили, новые занавески, желтый линолеум разорвался еще больше, фотографии братьев вставлены за стекло буфета. И мы с облегчением вздыхаем, потому что все остальное осталось прежним. Те же запахи и немного приглушенные звуки, тот же круглый стол, накрытый скатертью и клеенкой, тот же удивительный светильник в виде черной гондолы на шкафу, та же пружинная кровать и проигрыватель, накрытый белой вязаной салфеткой и горки душистой травы, собранной в горах и сушащейся на расстеленных газетах.

А на улице уже начались неспешные разговоры. Бабуня принесла с огорода огромные розовые помидоры, усеянные серыми трещинками и лопающиеся от распирающей изнутри сахарной мякоти, загогулины огурцов и фиолетовую луковицу. Крупно нарезая овощи в миску, она рассказывает о самых последних новостях, перебирает события, неупомянутые в письмах, будто нанизывает на нитку круглые рыхлые бусины. Мой двоюродный брат Тимур ушел служить в армию, его отправили в Чечню. Бабуня хмурится. У него все в порядке, пишет письма и высылает фотографии. Тетка Наташка, как называет сестру мой отец, часто заходит в гости, пересказывает городские новости, помогает. Бабуня заливает приготовленный салат пахучим краснодарским маслом и густо посыпает крупной солью. Сегодня должен прийти дядя Олег, он собирался пилить дрова для бани и сходить на ломку в горы. Дедуня, покашливая, закуривает очередную папиросу. Дядя Феликс и тетя Нина вместе с моими братьями Колей и Ромкой собираются приехать в гости. Жизнь большой, дружной семьи. Когда этот дом наполняется шумом, разговорами, когда за столом во дворе в короткие летние сумерки взрослые пьют кофе, а дети на улице устраивают алычовые бои, когда гул взбудораженных встречей голосов то нарастает как волна, то взрывается веселым и искренним смехом, то звучит тихо, как длинный осенний дождь. Тогда я кожей ощущаю саму жизнь, слышу спокойную поступь времени, зажмуриваюсь и пытаюсь запечатлеть этот момент в своей памяти. Я и сейчас чувствую тепло этих наполненных покоем вечеров.

VII
Моим любимым местом во всем огромном дворе была крыша. Бабуня жутко ругалась, если замечала кого-то на теплой шиферной кровле. И мы делали это тайком, когда темнело, и десятки светлячков зажигали мерцающий свет в своих животах. Иногда компанию нам составлял отец. Наверное, возвращаясь в Новороссийск, в дом своих родителей, он тоже ощущал себя ребенком, и даже бабунины запреты на него не действовали. Он стоял рядом, курил и предсказывал нам погоду, глядя на далекую Колдун-гору, маячившую на другой стороне Цемесской бухты. Если на нее опускалась сероватая дымка, значит, погода испортится надолго. Эту сгустившуюся тучу над Колдун-горой называли бородой. И я представляла себе огромного злого старика, который склонился над городом, заслоняя собой солнце. Мне всегда безумно хотелось побывать на этой горе. Она была необычной, как я узнала позже, на ней находился метеорологический центр - разной круглой и овальной формы белые домики, которые издалека были похожи на огромные камни, но мне казалось, что это яйца динозавра и из них вот-вот должны вылупится маленькие огнедышащие дракончики. Папа продолжал:
- Вот там светится дорога, ведущая к Кабахахе – старому кладбищу, - говорил он. А я думала, кому пришло на ум назвать так кладбище.
- Вот там гора Сахарная голова, мы увидим ее завтра, когда пойдем на море, - рассказывал отец. А я представляла себе гигантский кусок сахара, от которого местные жители отколупывали по кусочку и клали себе в чай. Потом я пришла в ужас от мысли, что рано или поздно эта гора может рухнуть, подточенная сотнями маленьких чайных ложечек.
Я спрашивала, папа отвечал. А потом мы вместе начинали припоминать другие черкесские и турецкие названия: Суджук-кале, Шесхарис, Мысхако. И столько таинственной силы и волшебства было в этих старых словах, столько удивительных звуковых сочетаний, что я смаковала их весь вечер и, засыпая, повторяла как заклинание Шесхарис, Мысхако, Суджук-кале.

VIII
Приезжая в Новороссийск, мы любили копаться в недрах большого темного подвала. Это место – настоящая капсула времени, в которой накапливались и консервировались старые вещи нашей большой семьи. Подвал был узким и длинным, здесь обитали полчища пауков, болтающихся в своих рваных паутинах и, конечно же, жили мыши, очевидно, любившие почитать по ночам журнал «Огонек». Часто, засыпая, я слышала тихие шорохи, доносившиеся снизу. Электричества в подвале не было. Нужно было подпереть дверь чем-нибудь, чтобы осветить холодную каморку, пахнущую прошлогодней картошкой и землей. Здесь в старинных облупившихся комодах, которые бабуня не решалась выкинуть, хранились самые разные вещи: ненужные отрезы тканей, пластмассовые солдатики с оторванными ногами, лысые пупсы, пожелтевшие вырезки из газет 30-летней давности, папины школьные дневники, пыльные бутылки с дедушкиным вином, сломанный велосипед, целая подшивка советских журналов от «Мурзилки» до странно-мистической брошюрки под названием «Знание». Все они были слегка влажными и пахли сыростью и гнилью. Как-то раз отец нашел в подвале отрывной календарь 84 года, года моего рождения. Он долго рассматривал его, листал. Календарь был в ужасном состоянии, и я никак не могла взять в толк, кто и для чего хранил его столько лет в этом сыром подвале. Тут папа посмотрел на меня и задумчиво проговорил:
- Знаешь, а ты лучше сохранилась.
Тогда я весело рассмеялась, подумав только, что вещи не стареют так, как люди. Они будто замирают в вечности, превращаясь в отпечатки времени. А когда приходит их пора, они могут рассказать очень много о том моменте, из которого они родом. Этот календарь ожил в руках отца, он читал мне перестроечные анекдоты, которые печатались на отрывных листках с обратной стороны, рецепты блюд русской кухни и мог сказать, во сколько взошло солнце 21 марта 1984 года. А потом я смотрела на папины двойки в его дневнике и читала вслух замечания: «ходил строевым шагом в кирзовых сапогах по аварийному этажу школы», «не выучил урок». Папа смеялся, а я видела, как разглаживаются морщинки на его лице, как светлеют глаза, и в этот момент я почти физически ощущала, что прохладный подвал за моей спиной – живой. Он полон воспоминаний, кусочков прошлого, он смеется и радуется новому велосипеду и тихонько плачет из-за сломанной игрушки. Здесь, заключенные в тесные комоды, томятся десятки прожитых лет, которые способны совершать чудеса - превращать стариков в беспечных детей, а детей в мудрых стариков.

IX

Днем, когда спадала жара, мы собирались на море. Никто, никогда не говорил «Пойдем на пляж!» или «Айда купаться!», мы шли «На море!». Это был целый ритуал. Звякала последняя помытая после обеда тарелка, солнце переваливало за крону старого дерева, разделявшего утро, день и вечер, заводили свою песню цикады, бабуня доставала из шкафа старый клетчатый плед, отец складывал в пакет краюху белого крошащегося хлеба, мыл розовые помидоры и насыпал в спичечный коробок немного крупной соли. Мы торопили его, ныли, что только пообедали и не надо нам никаких помидоров и никакого компота из жерделей, мы хотим скорее увидеть море. Отец улыбался и молчал, зная что-то такое, что неведомо нам. Наконец, хлопала калитка, и мы мчались вниз с горы как сумасшедшие, к нашему морю, которое тоже скучало без нас целый год. Мы не дожидались, пока отец расстелет плед и придавит его тяжелыми голышами, чтобы не унесло ветром. Мы с воплями и криками, обжигая пятки о раскаленные камни на берегу, неслись в объятия давнего друга, друга детства. Море обнимало нас теплыми ладонями, катало на своих ласковых волнах, щекотало белыми пенными барашками и удивляло целыми стайками крошечных рыбок. Мы как оголтелые, без передышки, ныряли на дно с открытыми глазами, зачерпывая ладошками разноцветные камешки, и представляли себя ловцами жемчуга. А потом, когда губы неизменно синели, пластались звездочками на шершавой морской глади и качались на волнах, чувствуя себя легкими как перышко чайки.
Но рано или поздно приходилось выбираться на берег, где безвылазно сидели странные взрослые и фанатично загорали, сдвигая бретельки и воздевая руки к небу. Усталые и счастливые, мы падали на теплый клетчатый плед и сметали дочиста все помидоры и просоленный от наших рук хлеб, выпивали весь компот и с великой благодарностью смотрели на папу, понимая теперь, почему он так хитро улыбался. Еда «на море» имела совсем другой вкус.
В это время отец мастерил маленький парусник из куска деревяшки и листка бумаги. Он водружал на кораблик непослушный парус, и мы шли к берегу, чтобы торжественно отправить утлое суденышко в открытое море. Парусник вздрагивал, заваливался на бок, и мы замирали в страхе, что он вот-вот перевернется. Но тут случалось чудо - кораблик ловил порыв ветра и мчался по вздымающимся волнам к неведомым странам. Я смотрела на маленький парус и представляла, как мой дед ходил когда-то на большом корабле. Так же, как ходит теперь на огромных танкерах мой двоюродный брат. Он стоит на широкой палубе, опираясь на борт, курит и всматривается в горизонт, не видна ли земля. И может быть тоже вспоминает тот жаркий день нашего детства, когда мы с замиранием сердца смотрели на крошечный белый парус, скрывшийся за волной.

X

Каждый день хлопала желтая калитка перед домом – приходил дядя Олег. Мы считали его немного странным, тихонько посмеивались над его манерой быстро и непонятно говорить и частенько прятались под кроватью, чтобы избежать его шумного появления и возгласов «Лопатуля! Лопатуля?». Мне всегда казалось, что братья и сестры моего отца совершенно не похожи друг на друга, как будто их вылепили из разного теста и ранним погожим утром в большой корзине подложили бабуне под дверь. Мы никогда не могли разобрать, что говорит дядя Олег. Начало слова он жевал, окончания проглатывал так, что до нас доходила только середина и нагромождение согласных. «Ара адо равит», - говорил дядя Олег. «рыш всем рохудилс». Даже отец постоянно переспрашивал, силясь понять эту странную, шершавую речь. Только бабуня понимала все с полуслова. Она переводила: «Говорит, сарай надо поправить, крыша совсем прохудилась». Как будто инопланетянин, думала я и во все глаза смотрела на дядю.

Дядя Олег приходил после обеда, переодевался в грязные заляпанные штаны, брал собаку и шел на ломку. Ломкой называли что-то вроде склада ненужных вещей, который почему-то устроили в горах, у подножья серпантинной дороги, ведущей к перевалу. Там можно было отыскать осколки жизней самых разных людей и даже представить, какой она была: письма, черно-белые фотографии, игрушки, подстаканники, зубные щетки, старые ботинки из 60х, аудиокассеты, книги с подернутыми тленом страницами. Мы тоже часто ходили туда, чтобы в этих залежах отыскать какое-нибудь сокровище вроде светящегося в темноте орла с отломанным крылом или заводного петушка, который клевал невидимые зернышки. Но ломка меня пугала. Мне казалось, что сюда свозят внутренности домов и квартир умерших людей, стариков. Что их неблагодарные внуки выносят из осиротевших каморок все, вплоть до картинок, которые они сами рисовали в детстве, гостя у бабушки и дедушки. Для меня это были следы жестокого слабоумия памяти, и я твердо решила, что я так делать не буду.

Дядя Олег всегда возвращался с хабаром, он притаскивал какие-то нужные ему проволочки, железяки и книги, немного ажины для нас, подорожник для бабуни и родниковую воду в больших бутылках. Раздавал принесенное, долго разглядывал свои находки, аккуратно укладывал в сумку, а потом отправлялся на задний двор. Высвобождал из-под брезента дряхлую циркулярную пилу, тонувшую в мягком ковре из стружек, и начинал готовить дрова на зиму и заодно для бани. Пила визжала на всю округу, а по двору распространялся смолистый древесный запах. Маленькие колючие опилки разлетались и падали как снег. А мы жмурились и, заткнув уши, вдыхали ароматы располовиненых деревьев.
Вечером дедуня топил баню рядом с летней кухней. За хлипкой дверцей находилась крохотная каморка с печкой и небольшим окошком. Она была настолько маленькой, что взрослым приходилось сгибаться пополам, чтобы зайти внутрь. Дедуня таскал тяжелые ведра с водой, заливал их в брюхо печи и, знай себе, подкидывал дрова за раскаленную заслонку. Над баней курился белесый дымок, расползаясь по окрестностям и разнося волнующие запахи походного костра и летнего субботнего вечера. Так что соседи не выдерживали, и вскоре банный дымок окутывал всю Балку легким духовитым облаком.
Бабуня терла нас жесткой мочалкой, не жалея, смывая столько грязи, собранной во дворе и окрестностях, что вода становилась серой. Потом мы закутывались в душистые полотенца и сушились, а отец курил и важно говорил:
- Это еще что, когда я был маленький, я однажды с головой провалился в лужу. Тогда меня мыли из шланга.
Мы смеялись и пытались представить грязного с ног до головы папу, который размазывает по лицу слезы и готовится получить нагоняй от бабуни. Засыпая, мы тихонько переговаривались и обсуждали события прошедшего дня с сестрой. И незаметно проваливались в сон, в котором пахло стружкой, баней и не было неблагодарных внуков, выбрасывающих на ломку свое прошлое.

XI

Самым большим разочарованием моего детства было то, что лето всегда заканчивалось. Дни становились короче, ветры холоднее, а деревья начинали линять, сбрасывая на землю целые охапки сморщенных рыжих листков. Листки крошились и хрустели под ногами, рассыпаясь в прах. Воздух сгущался и наполнялся ароматом перемолотых в пыльцу листьев. К концу лета мы ощущали себя дикими робинзонами, наша кожа становилась черной, волосы выгорали и превращались в белесый пух. Но с каждым днем по капельке уходило от нас лето. Вот уже завтрак накрыли в доме, потому что разбушевавшийся норд-ост охладил уютный двор и роняет на стол спелые шарики винограда. Вот зависла борода над Колдун-горой, а это значит – жди дождей и промозглых туманов. Вот отец снимает гамак, набрякший от недавнего ливня. Его просушат и отнесут в подвал до следующего года. Скоро на вокзал приедет наш поезд, даст гудок и увезет нас в другой, обычный мир. И вот мы в последний раз этим летом идем с отцом на родник в горы. Утро хмурое, еще не проснувшееся, солнце еле-еле выкарабкалось из-за Сахарной головы и светит нехотя, скупо. Мы шагаем по пыльной дороге молча, сзади бежит Боцман. И я вижу, что и отцу грустно от близкой осени и гудящего на вокзале паровоза. Чтобы отвлечь его, я спрашиваю у него про травы, про деревья, мир и он забывается, начинает рассказывать. Вот зверобой, если посмотреть на свет, можно увидеть маленькие дырочки на его листках. И мы задираем головы к солнцу и пытаемся увидеть его сквозь зеленое решето. Вот грецкий орех, если расколоть еще мягкую скорлупу камнем, запахнет йодом, а руки позеленеют. И мы разбиваем зеленый шарик, съедаем недозрелый сморщенно-белый орешек и вдыхаем горький аромат. Руки моментально становятся зеленовато-коричневыми. Вот маленькие розоватые цветочки - мыльная трава, если растереть ее под водой, получится пена. И мы смешиваем крохотные бутоны с родниковой водой и снова чудо, взбиваем целый клок белой пены. Я смеюсь, папа улыбается. Мы оба совершенно забываем про осень, про то, что лето на исходе. Ведь я знаю наверняка, пройдет год, и будет новый июнь и новый поезд примчит нас в город детства, и море снова обнимет меня, и солнце будет светить и золотить лицо и руки, белить волосы. «Потому что все на свете повторяется», - говорит папа. «Да, все повторяется», - шепчу я, и мы, улыбаясь, возвращаемся домой.

Послесловие

Когда я становилась старше, мой город детства тоже менялся. Он постепенно терял очертания сказочного и волшебного и становился обыкновенным. Двор уменьшался. Из огромного мира, в который я ныряла с головой каждое лето, он превратился в крошечный участок с несколькими деревьями и огородом. Взрослели мои братья, и мы больше не ловили под влажными досками медведок, не взрывали ракеты, не лазили по крыше, не кидались зеленым виноградом, не охотились за стрекозами и не боялись заходить в старый дом на заднем дворе. Детство прошло. Поняла я это со всей отчетливостью, когда умерла бабуня. Это случилось душной августовской ночью. Она долго болела, лежала в своей тесной комнатушке, стонала и почти никого не узнавала. Когда она умерла, дом как будто вздохнул глубоко и гулко и замер вместе с ее хриплым дыханием. В день бабуниных похорон разыгралась такая непогода, что небо рвалось в клочья, а ливень не переставал несколько часов. Тогда из-за Колдун-горы на город обрушились смерчи и унесли в море десятки жизней. Бабуню похоронили на Кабахахе, откуда видна далекая Балка и город в бухте.

Уже нет в живых и деда, и многих родных, считавших этот дом своим. Мы выросли и обзавелись своими семьями. И каждый раз, возвращаясь в Новороссийск, я ощущаю невероятную печаль, тоску по ушедшему миру снов и сказок, вечного лета и покоя. Но на смену полынной горечи приходит ощущение чего-то нового. Теперь мы не бегаем по улицам и двору в коротких штанишках, не устраиваем алычевых боев, мы сидим за большим столом на улице, разговариваем, смеемся и пьем кофе, а на крышу тихонько забираются наши дети, чтобы увидеть белые камни Колдун-горы, старый маяк и волшебный город. И я торопливо взбираюсь к ним, на теплую, пропитанную солнцем крышу, ругаю их для порядку, а потом начинаю рассказывать истории про розы в снегу, про метель, накрывшую дом по самую крышу, про дедуню и бабуню. Они смеются, задают сотни вопросов и ловят маленьких светлячков с огоньком в животе. И я слышу, как оживает старый дом, вьется дымок над крышей старой бани, слышу, как дед поливает огород, а бабуня стучит ложкой по краю эмалированного таза, собирая в блюдце душистые пенки. И я знаю, что так будет всегда.
Tags: детство
Subscribe

  • тпруу..

    Что-то бегала, ездила, звонила, расшифровывала, фотографировала, писала. А сейчас посмотрела в окно, а там предгрозовое тёмно-синее небо и почки на…

  • Про экстремальные путешествия и плохих гидов

    Утром просматривала ленту и напоролась на новость о том, что в Мурманской области под лавиной погибла школьница. Повёл их незадачливый гид по…

  • Байкальский джетлаг

    Несколько дней назад вернулась с ледяного Байкала. Но что-то никак не могу въехать в привычную жизнь. А всё чертов джетлаг. Разница во времени всего…

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 9 comments